Константин Богомолов показал на сцене Электротеатра «Станиславский» премьеру спектакля «Волшебная гора»

Константин Богомолов и Елена Морозова играют персонажей «Волшебной горы». Фото: Олимпия Орлова

Кашель. Сиплый кашель. Кашель заглушает шаги входящих в зал. Мелкий кашель. Громкий кашель. Пауза. Задыхающийся кашель. Кашель в зале. В глубине сцены в углу на полу, понурив голову, сидит Константин Богомолов, в другом углу – актриса Елена Морозова. Лежа, сидя и скрутившись беспомощной улиткой на полу, ей предстоит кашлять еще минут 40.

После первых 10 минут кашель прерывает звук каблуков тех, у кого сдали нервы. Сосед слева заснул на 15-й минуте и проснулся на 45-й. За это время зал покинуло еще человек пять. Впрочем, нечетко понимая, как реагировать на происходящее на сцене – кашлять вместе с актерами или молча пытаться понять происходящее, зритель в какой-то момент боялся пошелохнуться: мало ли что, а вдруг кашель зрителя или падение заснувшего со стула спровоцирует еще более длинную паузу на сцене. И что тогда? Этот спектакль Богомолова в стиле трагикомедии абсурда меньше всего походил на эстрадные распевки и вставные танцевальные номера, которыми начинались или заканчивались его «Идеальный муж», «Братья Карамазовы» и пр. Ритм начинающегося и затухающего кашля составил своеобразную мелодику спектакля, чей текст предельно минимален. Неужели 52-летний Богомолов всерьез озаботился дантовской темой: «Земную жизнь пройдя до половины/ Я очутился в сумрачном лесу…», темой вечности смерти и конечности жизни? Тогда логичнее бы предположить его обращение к Фаусту, Канту, Ницше – да бог знает еще кому? Ожидаем был бы и отечественный контекст: санаторий в Крыму, Чехов, кашель – тоже вполне. Но в программке к спектаклю написано: по роману Томаса Манна «Волшебная гора». Роман, опубликованный в 1924 году, был написан по впечатлениям автора от посещения санатория в Альпах, где он провел три недели, навещая свою жену Кати. В Германии опусу дали определение «образовательного романа» и одновременно пародии на классический роман. Рассказывая о семилетнем лечении главного героя Ганса Касторпа, роман тематизирует вопросы либерализма, консерватизма и гедонизма, населен огромным числом персонажей и их сложными отношениями. В нем есть иезуиты и анархо-коммунисты. И даже русский след: 28-летняя мадам Клавдия Шошо, жена чиновника из Дагестана, позирующая художнику, крутит романы и влюбляет в себя главного героя. Увы, от текста Томаса Манна в спектакле остался воздух, разряженный, неальпийский, и паузы ожидания… Богомолов, который сам создавал текстовое полотно спектакля, взял лишь форму (санаторий), процесс (лечения), идею пародийности и… длинную цитату-вводку в программке. Может быть режиссеру нужна была именно эффектная цитата в качестве программного (как идеи) посыла? А может быть стоило копнуть глубже и найти у Манна какую-нибудь сентенцию о громкости кашля и угасании пациентов?

Он и она, сидящие или лежащие на сцене, и практически безостановочный кашель – выброшенные хворями из внешнего мира двое – ведут разговор о смерти и жизни, находясь между жизнью и смертью. Когда поочередно каждый выходит на авансцену, чтобы монотонно прочесть строки из Некрасова, Заболоцкого или Шаламова – грустно-безнадежные, вечно-ситцевые, душераздирающие, как осенний дождь в средней полосе России, коробка-палата закрывается, превращаясь в абрис траурного саркофага цвета металлик в стилистике крематория. И с этим образом все понятно: ничто не вечно под луной. Санаторий одновременно похож на зал ожидания между раем и адом, тюрьму и т.п. Деревянный пол да ржавые стены, где последний потоп оставил подтеки синей краски. Ритм начинающего и затухающего кашля составил своеобразную мелодику спектакля, чей текст предельно минимален. Длинная цитата-вводка о сжимаемости и тягучести времени в разные периоды жизни отражается в трех монологах об умирании. Первая о том, как Он увидел ее, больную у окна, зашел в комнату (в те времена еще не было замков на входных дверях!), убил ее и съел, пережив самую большую любовь своей жизни. Потом Она тихо, буднично и детально расскажет впечатления учительницы от совершенного ею поджога дома, где сгорело 23 ученика, не к добру вспомнив гуманизм Януша Корчака, который в Освенциме объяснял детям, что смерти не стоит бояться. Впрочем, тут у Богомолова произошла понятийная подмена не театрального масштаба, а морального: несоответствие между правдой и желанием любой ценой донести до зрителя свою идею. Место нахождения созерцателя (повествователя) имеет не только пространственное (театральное), но и историческое значение. Убежденная в том, что жизнь относительно вечности быстротечна, учительница совершает поджог детей и наблюдает за этим со стороны. Корчак никакого поджога не совершал. Более того, он осознанно разделил трагическую участь с детьми, шагнув в смерть. Впечатление безымянного преступника и фигуры исторического масштаба, уравнены здесь, мягко скажем, бестактно. Но может автор тут исходил из посыла, что большая часть публики понятия о подвиге Корчака не имеет?

Третий микро-рассказ представлен в виде диалога врача и главного врача о 83-летней пациентке. Неясность диагноза здесь фокусирует незначительность и краткосрочность промежутка времени между жизнью и смертью. Абсурдность вопроса врача об аборте у этой пациентки относительно предыдущих двух мини-сюжетных линий достигает максимума: врач не уверен: его пациентка при смерти или у нее беременность. (С учетом качества образования нынешних врачей реальность истории вполне вероятна). Нерожденная жизнь и смерть встречаются здесь в мгновении вечности, превращаясь в банальность бытия… реальное ничто, точку нуля. В первом сюжете у героя было время зайти в подъезд, подняться по лестнице, а после вспоминать происшедшее (мы не знаем, сколько длилась время его жизни после этого), во втором – у героини было время на созерцание огня, в третьем – не остается времени на жизнь. Гротескный диалог врачей, вполне допустимый для медиков, выходя за все границы адекватности, превращается в пародию на жизнь и смерть.

Признаюсь, в начале спектакля я надеялась: а вдруг Богомолову удастся говорить о смерти лишь образами, ни разу не упомянув само слово «смерть», ну или слова-коннотации – кладбище, умирание, уход и пр. Увы, не удалось! Спектакль заканчивается внезапно. Актеры уходят со сцены и не выходят на поклон. Театр и жизнь или жизнь театра обрываются неожиданно, случайно и ровно тогда, кода зритель уже собрал все свое мужество и морально интегрировался в ритм прокашливания под прессом душераздирающих страшилок.

Выйдя из театра, вдыхаю запах бензина и сырой московской осени. Это ли не эликсир жизни? Неясной функциональности новые цветочные клумбы вдоль Тверской, сильно напоминают групповые могильники… От одной мысли снова становится не по себе. И от рекламы Икеи вдруг веет какой-то трагичностью: вроде простая лампочка, но и она – готем или тотем? Хоть крестись и сплюнь три раза через левое плечо. Так, может, прав Богомолов? И лучший способ от осознания мгновенности мира, это дистанцироваться от настоящего… Если, конечно, у вас хватит (здорового) цинизма.

Все права защищены. Копирование запрещено